«Теория моды» выпустила книгу «Мода и границы человеческого». Публикуем отрывок

 Публичный пост
14 мая 2025  58

Автор книги «Мода и границы человеческого. Зооморфизм как топос модной образности в XIX–XXI веках» – Ксения Гусарова, культуролог, историк моды, кандидат культурологии, старший научный сотрудник ИВГИ РГГУ, доцент кафедры культурологии и социальной коммуникации РАНХиГС.

Первая глава посвящена теориям Дарвина о половом диморфизме животных и человека, параллелях между селекцией и модой и эволюционной логике моды.

Чарлз Дарвин и мода

В викторианском обществе, к которому принадлежал Чарлз Дарвин, преобладала гендерная идеология «раздельных сфер», предполагавшая, что повседневные занятия и интересы мужчин и женщин практически не пересекаются. Пример моды наглядно показывает, что это была довольно условная теоретическая конструкция, не отражавшая реального положения дел. Представления о должном в области современного мужского костюма нашли свое наиболее яркое выражение в известной концепции «великого мужского отречения», сформулированной Дж. К. Флюгелем в 1930 году (Carter 2003: 109). Согласно ей, во второй половине XVIII столетия в мужской одежде намечается движение к все большей простоте и лаконичности, сдержанным тонам, отказу от украшений и обильной отделки. Иными словами, мужчины дистанцируются от моды, сфера которой отныне маркирована как «женская», и максимум, что они могут себе позволить, – это «заметная незаметность» денди (Вайнштейн 2006). Однако, как будет показано далее в этой книге, по меньшей мере до середины XIX века именно мужчины прежде всего воспринимались как обладатели яркого «оперения», и в действительности сохранившиеся предметы одежды, в первую очередь разноцветные, расшитые шелком и золотой нитью жилеты, демонстрируют, скорее, тягу к приватной зрелищности, к роскоши, которая может быть не видна стороннему наблюдателю, но, безусловно, осязаема и важна для самого носителя.

Подобное расхождение между нормативными представлениями и реальными практиками Джудит Батлер, рассуждая о механизмах гендерного регулирования, комментирует следующим образом: «Норма отвечает за социальное восприятие и усвоение действия, но она вовсе не совпадает с действием, которое регулируется ею. Норма предстает индифферентной к действиям, которыми она управляет, – имеется в виду то, что статус и эффекты нормы не зависят от действий, контролируемых ею. Норма определяет познаваемость, позволяет определенным видам практик и действий становиться социально различимыми, делая социальное удобочитаемым и намечая параметры того, что приемлемо или неприемлемо в общественной сфере» (Батлер 2011). Таким образом, мужская мода становится своего рода слепым пятном викторианского дискурса о маскулинности, и мужчины, активно вовлеченные в «женские» практики, могут при этом искренне поддерживать идею «раздельных сфер».

Чарлзу Дарвину разделение мужской и женской областей деятельности виделось безусловно разумным и справедливым. Наука в его картине мира была исключительно мужским делом, к которому женщины не могли иметь ни способности, ни интереса. Дарвин даже отговорил свою будущую жену читать «Основные начала геологии» Чарлза Лайеля, за которые она было принялась, желая лучше понять своего ученого жениха и его занятия (Richards 2017: 48). Женскую сферу образовывало ведение домашнего хозяйства, уход за больными (Дарвин страдал от загадочного заболевания, которое часто и на продолжительное время лишало его работоспособности и делало полностью зависимым от заботы жены), а также «легкомысленная» декоративность, ассоциируемая с модным потреблением. При этом сам Дарвин в своих опубликованных работах и личных документах демонстрировал неизменную наблюдательность в отношении костюма, в особенности женского, который нередко становится у него предметом эстетической оценки. В заметках, сделанных во время кругосветного путешествия на корабле «Бигль», Дарвин подробно описывает одежду других народов и особенно их женщин, которых сравнивает с англичанками не всегда в пользу последних. В позднейших работах ученого нередки упоминания современной женской моды, которая предоставляет материал для аналогий в описании процессов, происходящих в животном мире, — в первую очередь, брачного поведения различных видов.

Эта тема занимает центральное место в вышедшей в 1871 году книге «Происхождение человека и половой отбор», подготовка которой заняла у Дарвина несколько десятилетий. Все это время ученый собирал данные, чтобы как следует обосновать свои – сенсационные для того времени – взгляды на происхождение человека, лишь намеком обозначенные в заключении к «Происхождению видов», опубликованному за дюжину лет до того. К материалам, которые в итоге оказались непосредственным или косвенным образом использованы в «Происхождении человека», относились не только сугубо «научные» данные натуралистических наблюдений и экспериментов, но и впечатления Дарвина от общественно-политических дискуссий и массовой культуры его времени. Эвеллин Ричардс, проследившая в объемной монографии зарождение у Дарвина представлений о половом отборе и дальнейшую жизнь этой идеи в культуре рубежа веков, убеждена: «Дарвин пришел к идее полового отбора не на основании изучения половых различий и брачного поведения птиц и других животных, как сам он утверждал в этой переписке (с Артуром Уоллесом. – К. Г.), а наоборот: на основании своей, очень викторианской по духу, интерпретации че- ловеческих практик выбора жены, ухаживания и брака, которую он затем распространил на животных» (Richards 2017: xxi). Радикальные взгляды Дарвина на соотношение человеческого и животного были, примечательным образом, укоренены в весьма консервативных, строго иерархизированных представлениях о гендере, классе и расе и выражались на языке этих последних.

Впрочем, сами определения «радикальный» и «консервативный» не только имеют исторически подвижное и изменчивое наполнение, но даже в рамках конкретного социокультурного контекста не могут быть закреплены окончательно, так как любая идея остается открытой для альтернативных интерпретаций, порой противоположных по смыслу. Так, движущей силой полового отбора у большинства видов животных, по Дарвину, является «женский выбор» (female choice): самки выбирают своим партнером самца, который превосходит всех остальных силой, красотой и другими данными (способностью строить гнезда, пением и тому подобным). На рубеже 1860–1870-х годов, когда в Великобритании велись оживленные общественные дискуссии об избирательном праве для женщин, термин «женский выбор» не мог не вызывать соответствующих ассоциаций и, возможно, был подсознательно навеян Дарвину этим контекстом (с которым на сознательном уровне он не желал иметь ничего общего).

Эвеллин Ричардс выдвигает другую гипотезу о происхождении данного понятия, указывая на одноименную моралистическую сказку, включенную в один из сборников для семейного чтения «Домашние вечера», выпущенных в конце XVIII века британскими писателями Джоном Айкином и Анной-Летицией Барбо (Richards 2017: 221). Ричардс отмечает, что по своему социальному положению, религиозным и политическим взглядам Барбо была близка к кругу Дарвинов – Веджвудов, и, в частности, Эразм Дарвин рекомендовал ее тексты в своей программе женского образования, что позволяет с высокой долей уверенности предположить, что на них воспитывались и его собственные внуки. «Домашние вечера» оставались хрестоматийным детским чтением по меньшей мере до середины XIX века, и дети Чарлза Дарвина также, скорее всего, знали их. В сказке «Женский выбор» девочке по имени Мелисса являются аллегории Домовитости и Развлечения, каждая из которых призывает следовать за ней. В характеристике этих персонажей одежде отводится ключевая роль: Домовитость облачена в практичное коричневое платье и простой, без декора, чепец, тогда как Развлечение разряжена с большой пышностью – на ней воздушное платье из тонких тканей, розовое с зеленой отделкой и серебристым поясом, прическа из золотых кудрей украшена искусственными цветами и перьями; столь же блестящий наряд она протягивает Мелиссе. Девочка уже готова соблазниться удовольствиями, которые сулит ей Развлечение, однако Домовитость предупреждает, что та еще не показала свое истинное лицо – и действительно, в этот момент «обворожительная» маска падает с лица Развлечения, обнаруживая ее бледный, изможденный, болезненный вид. Мелисса понимает, что жизнь, полная суетных забав, имеет свою цену, и выбирает полезный труд, скромность и самоотречение (Ibid.: 222).

Мораль сказки и конструируемый ею идеал женственности вполне традиционны: примечательно, что героиня должна выбрать из двух стереотипных фигур, тогда как в реальности существовали и совершенно иные возможности, чему свидетельством жизнь самой Анны-Летиции Барбо – писательницы и активистки, которую недоброжелатели ставили в один ряд с Мэри Уолстонкрафт, как «бесполую женщину», угрожающую общественному порядку. По-своему традиционен и «женский выбор» у Дарвина: в его модели «женщина» (женская особь) неизменно предпочитает яркий наряд, однако далеко не всегда выбирает его для самой себя – напротив, у многих видов под действием полового отбора пышно одетым и богато декорированным оказывается самец. Через это предпочтение воспроизводится и закрепляется стереотип о женской легкомысленности, преимущественном внимании к внешнему, поверхностному, «сорочьей» тяге к блестящей мишуре. В то же время самки, играющие ключевую роль в половом отборе, фактически оказываются в «мужской» позиции, уподобляясь не только викторианскому буржуа, выбирающему себе невесту, но и знатоку, осуществляющему эстетическую экспертизу.

Эвеллин Ричардс проводит убедительную параллель между дарвиновской разборчивой самочкой и селекционером, стремящимся улучшить качества сельскохозяйственной или декоративной породы. Дарвин состоял в переписке со многими такими заводчиками-любителями, и предоставленные ими сведения активно использовались в его работах. Сама идея «естественного отбора», как известно, смоделирована Дарвином на основании этой практики: здесь в роли «селекционера» выступает природа, последовательно отбирающая наиболее жизнеспособных особей каждого вида и «выводящая» новые виды, сохраняя и приумножая полезные изменения. Антропоморфизм данной теоретической конструкции не ускользнул от ученого, который неоднократно вводит оговорки подобные следующей: «Для краткости я говорю иногда об естественном отборе как о разумной силе, как и астрономы говорят, что тяготение управляет движениями планет, или сельские хозяева говорят, что человек производит домашние расы посредством отбора. И в том и в другом случае отбор ничего не может сделать без изменчивости, а изменчивость каким-то образом зависит от действия окружающих условий на организм. Часто я также олицетворял слово природа, так как затруднялся, каким образом избежать этой неточности; но под словом природа я разумею лишь совокупное действие и результат многочисленных естественных законов, а под законом – лишь доказанную последовательность явлений» (Дарвин 1941: 30). Стремясь «деперсонализировать» естественный отбор, показать, что за ним не стоит некая единая воля, направленное усилие, Дарвин в то же время приуменьшает активную роль заводчиков, представляя их своего рода инструментами реализации заложенных в природе возможностей. Впоследствии ученый вводит разграничение между двумя типами отбора, осуществляемого селекционерами, «методическим» и «бессознательным»: «Любитель может воздействовать отбором на чрезвычайно мелкие личные различия, а также и на более крупные различия, присущие выродкам. Отбор производится методически, если любитель старается улучшить и изменить породу, руководясь заранее установленной меркой достоинства; или же любитель действует не методически и бессознательно и лишь старается вывести, по возможности, лучших птиц, без всякого желания и намерения изменить породу» (Там же: 167). Второй, «бессознательный» тип приближен к естественному отбору с его непрерывным, пусть и относительным, «улучшением» живых организмов; тогда как первый, «методический», выступает аналогией полового отбора, создающего бесполезные, а порой и откровенно вредные, но в высшей степени декоративные формы.

Неслучайно в книге Дарвина «Изменение животных и растений в домашнем состоянии» (1868), наиболее подробно освещающей практики селекции, параллели с модой в одежде проводятся особенно часто. В целом мода понимается в этой работе расширительно и включает в себя среди прочего предпочтения, отдаваемые той или иной породе или определенному свойству животного в определенный момент времени. Слово «мода» и аналогии с одежными практиками наиболее активно используются в описании различных пород голубей, разведение которых было крайне популярным хобби в ту эпоху. Представляется важным, что голуби, несмотря на использование их в пищу и иногда в почтовом сообщении, в первую очередь ценились именно за внешний вид, в преобразовании которого заводчики достигали потрясающих результатов – что и наталкивало на ассоциации с модой в одежде. Этому не мог не способствовать сложившийся в голубеводстве язык описания характерных особенностей тех или иных пород, включавший целый ряд терминов, почерпнутых из повседневного одежного лексикона, таких как «капюшон» или «оборка» (frill; в русском переводе П. П. Сушкина и Ф. Н. Крашенинникова – «жабо», так как речь идет о перьях на шее птицы).

Стремясь разгадать загадку происхождения различных пород, Дарвин обращается к историческим источникам, в которых его интересуют свидетельства изменений не только во внешнем виде животных, но и в предпочтениях заводчиков. Вот весьма характерные пассажи, относящиеся к двум различным породам голубей – дутышам и трубастым: «Около 1765 года мода переменилась, стали предпочитать более толстые и оперенные ноги тонким и почти голым. <…> В Англии в настоящее время не столько смотрят на количество хвостовых перьев, сколько на их направление вверх и ширину хвоста. Общая осанка птицы теперь также очень ценится» (Дарвин 1941: 157). Возникает искушение сопоставить эти данные с эволюцией модного силуэта в мужском и женском костюме соответствующих периодов, однако скорее речь идет об общем принципе изменений, чем о формальных аналогиях.

Далее Дарвин раскрывает эту мысль более подробно, акцентируя темпоральные различия между сменой вкусов в одежде и в практиках селекции – и все же приходит к выводу о значительном сходстве этих сфер: «Моды в голубеводстве держатся подолгу; мы не можем изменить строение птицы с такой быстротою, как покрой нашего платья <…> Тем не менее мода до некоторой степени меняется; внимание направляется то на одну черту строения, то на другую, или же в разное время и в разных странах любят разные породы <…> Породы, которые в настоящее время высоко ценятся в Индии, в Англии считаются ничего не стоящими» (Там же: 161–162). Хронологическая и географическая удаленность вкусов от того, что ценится «в Англии в настоящее время», предстают в работе Дарвина своего рода синонимами: в обоих случаях чужие эстетические предпочтения видятся менее «развитыми». Таким образом, мода (в голубеводстве, как и в одежде) выступает важным показателем уровня цивилизованности, недвусмысленно отделяя мировые центры от периферии, метрополию от колоний с их архаичными провинциальными вкусами.

Подобно тому как видовая эволюция является результатом борьбы живых организмов за существование, по Дарвину, формирование и изменение вкусовых предпочтений происходит под влиянием конкуренции между людьми – символического, но отнюдь не мирного противостояния. И достижения селекции, и модные излишества проистекают «от общего свойства человеческой природы, именно от нашего соревнования и желания превзойти своих соседей. Мы видим это во всякой мимолетной моде, даже в нашей одежде, и под влиянием этого чувства любитель старается усилить всякую особенность своих пород» (Там же: 161). На это «общее свойство человеческой природы» Дарвин взирает будто бы беспристрастным взглядом натуралиста, без осуждения – скорее даже благосклонно, ведь подобная состязательность выступает залогом прогресса человечества и, разумеется, двигателем имперской и капиталистической экспансии, которая для Дарвина во многом синонимична прогрессу.

Далее мы увидим, что легитимное стремление к превосходству имеет свои социальные границы, однако мода в целом воспринимается Дарвином скорее положительно, отвечая не только потребности носителя одежды в престижном самовыражении, но и потребности наблюдателя в визуальном разнообразии. В «Происхождении человека» одна из заключительных глав завершается мыслью о том, что, в отсутствие альтернативы, даже совершенство может легко наскучить: «Будь все наши женщины так же красивы, как Медицейская Венера, мы были бы очарованы на время, но скоро пожелали бы разнообразия; и как только достигли бы разнообразия – стали бы желать, чтобы известные признаки в наших женщинах были развиты несколько больше против существующей общей нормы» (Дарвин 1872: 394). Здесь речь идет уже не об одежде, а непосредственно о телах и лицах. Однако в противовес относительно устойчивому «строению птицы», над которым, как мы видели выше, мода менее властна, женские формы под направленным на них взглядом «селекционера» демонстрируют абсолютную пластичность: достаточно пожелать разнообразия, чтобы его достигнуть.

Подобный односторонний, «паноптический» контроль (Фуко 1999) и его гендерное измерение характерны для культурной ситуации в Великобритании второй половины XIX века и в частности для режимов производства и функционирования научного знания. В то же время постулируемая Дарвином ценность разнообразия соответствует бытовавшему в гораздо более широком хронологическом, географическом и отчасти социальном контексте модному дискурсу. Так, нередко называемый первым модным журналом «Кабинет мод», выходивший в Париже с 1785 года и вызвавший волну подражаний по всей Европе (Бордэриу 2016: 122; Nelson Best 2017: 21–25), изначально имел эпиграф из Антуана Удара де Ламотта: «Скука некогда родилась из единообразия» (Cabinet 1785: 1). В басне Ламотта, откуда позаимствована эта строчка (Les amis trop d’accord, 1719), речь шла об однообразии мнений (и, соответственно, ценности разногласий), но, как мы видим, уже в XVIII веке эта сентенция успешно применялась к визуальным аспектам материальной культуры и внешнего облика человека – в этом смысле говорит о разнообразии и Дарвин.

Как показала А. В. Стогова на материале французских модных гравюр XVII века (Стогова 2016; Стогова 2020), в культуре раннего Нового времени под влиянием эстетики барокко разнообразие моды мыслилось скорее синхронически – как расплывчатое множество единовременно сосуществующих предметов и практик, нежели диахронически – как последовательная смена актуальных фасонов, цветов и отделок. Этот второй смысл выходит на первый план к концу XVIII века, с появлением регулярной модной прессы, обслуживавшей интересы торговцев тканями и аксессуарами, портных, модисток и парикмахеров. Диктуемая убыстряющимися циклами капиталистического производства и потребления «ветреность» моды легла в основу ее феминизации и тривиализации в XIX столетии. В работах Дарвина представления о ценности неизменного и ничтожности переменчивого подверглись радикальному пересмотру. Эйлин Крист резюмирует эту концептуальную революцию следующим образом: «В противовес взгляду на „сущностные“ характеристики как нечто реальное и значимое, а на „изменчивость“ как на незначительные колебания вокруг стабильных оснований, эволюционное мышление подчеркивает первостепенную важность непостоянных свойств, ступеней развития и переходных состояний» (Crist 1999: 19). В свете теории Дарвина видимый мир обнаружил свою случайность и неустойчивость: эволюция была не просто явлением прошлого, объяснением того, откуда взялось все существующее многообразие жизни, а продолжающимся процессом, все элементы которого находятся в постоянном движении и становлении. Более того, из едва заметных различий со временем могут развиться совершенно новые формы: Дарвин считал, что проявления внутривидовой вариативности «справедливо могут быть названы зачинающимися видами» (Дарвин 1941: 29).

Едва ли можно было найти более наглядную иллюстрацию этого принципа, чем смена модных тенденций, когда на протяжении жизни одного поколения юбки то расширялись, то сужались, шляпы то увеличивались, то уменьшались, а рукава и прически и вовсе порой вспучивались, приобретая совершенно фантастические очертания. В отличие от падких на сенсации журналистов, которые были склонны подчеркивать «внезапность» подобных изменений и даже приписывать их «заговору» портных и модисток, Дарвин признавал внутреннюю логику моды и «эволюционный», а не «революционный» характер нововведений: «Даже в наших собственных нарядах общее свойство сохраняется продолжительное время, а изменения в определенной мере постепенны» (цит. по: Richards 2017: 478). Таким образом, смена модных тенденций и трансформация биологических видов отражались друг в друге и осмыслялись во взаимном соотношении, а колебания вкуса представлялись естественным феноменом, что не мешало порождаемым им формам порой считаться монструозными.

Эвеллин Ричардс отмечает, что ключевую роль в оценке Дарвином деятельности заводчиков играл их социальный статус: голубятники из народа демонстрируют у него «грубый» вкус, стремящийся к чудовищным крайностям ради самой их эксцентричности, тогда как селекционеры-аристократы отличаются несравненно более изящными предпочтениями, акцентируется их особое «художественное» чутье и точность, с которой они способны придавать голубям желаемый вид. Гендерные различия мыслятся во многом симметричным образом: только мужчина способен быть арбитром вкуса, и в той мере, в какой мода признается эстетичной, она рассматривается как результат «полового отбора» — контроля, осуществляемого инстанцией мужского взгляда. Женщинам в этой картине либо отводится сугубо пассивная роль (они могут управлять собственной «селекцией» не больше, чем выводимые голубятником птицы), либо приписывается ответственность за наиболее гротескные модные тенденции, выходящие за пределы разумного. Парадоксальным образом, женские особи животных и особенно птиц наделяются у Дарвина более тонким «эстетическим чувством», чем светские модницы, хотя и те и другие во всем уступают самцам своего вида.

Согласно взглядам Дарвина (а также ряда его предшественников и множества последователей), самки большинства видов животных менее эволюционно развиты, чем самцы, причем это различие проявляется сильнее по мере возрастания сложности организмов. Даже по своему внешнему виду женские особи больше похожи на молодняк: они меньше размером, физически слабее, лишены специфически мужских боевых приспособлений, таких как рога или шпоры, а также украшений (яркого оперения, цветных кожистых наростов и и тому подобного). Тем самым они будто бы задерживаются в детской стадии развития индивидуального организма – и вместе с тем в «детстве» вида, позволяя представить, как выглядел его эволюционный предок (Ibid.: 274–275). Таким образом, достижения эволюции в полной мере видны лишь на примере взрослых самцов, которым приписывается более активная и значимая роль в выработке адаптивных механизмов и физическом усовершенствовании вида.

Подобная интерпретация полового диморфизма применялась и к человеку: считалось, что «черты лица, форма головы и общее строение тела у женщин более похожи на детские, они демонстрируют меньшую изменчивость и ближе подходят к „первозданным“ человеческим формам» (Ibid.: 448). В таком ключе трактовалась не только внешность, но и характер женщин, которых, предположительно, отличала «природная» наивность и ин- фантильность, так как они исторически не участвовали в борьбе за существование, из поколения в поколение закалявшей мужской ум, решимость и выдержку. Более того, поскольку цивилизационное развитие мыслилось прямым продолжением эволюционного, в современных обществах мужчины по своим физическим и интеллектуальным данным отличались от женщин намного сильнее, чем в «первобытных» племенах – и предполагалось, что в дальнейшем этот разрыв между полами будет лишь увеличиваться.

Барбара Эренрайх и Дейрдре Инглиш в своей основополагающей ра- боте о конструировании женственности как «проблемы» в естественных науках, медицине и психологии XIX–XX веков посвятили этим идеям раздел с характерным названием «Мужчины эволюционируют, женщины деградируют»: «в постдарвиновской научной системе ценностей „специализация“ наделялась положительным значением (считалась „прогрессивной“), а деспециализация – отрицательным (ассоциируясь с „примитивностью“). Прибавьте к этому тот факт, что половая „специализация“ вида в целом в процессе эволюционного развития увеличивалась – из этого следовало, что мужчины со временем приобретут новые различия, тогда как женщины будут утрачивать существующие различия, и вся их жизнь сосредоточится на древней животной функции размножения» (Ehrenreich & English 2005: 109). Таким образом, сама «природа» женщин, законам которой они должны были неукоснительно повиноваться, чтобы не прослыть противоестественными чудовищами, в конечном итоге таила в себе угрозу «вырождения».

Эта негативная тенденция дополнительно усиливалась из-за того, что женщины были, предположительно, более подвержены влиянию моды, двойственное отношение к которой отражало глубинные тревоги и страхи, связанные с самой идеей цивилизации. Поскольку, как было показано выше, мода для Дарвина напрямую ассоциировалась с практикой селекции, даже там, где это не проговаривается открыто, сравнительная характеристика диких и домашних видов животных подразумевает имплицитное суждение о «диком» и цивилизованном состоянии человека и, в частности, о его наиболее тщательно «выведенной» разновидности – модной. В большинстве случаев одомашнивание животных и растений описывается у Дарвина как их «улучшение», а одичание – как вырождение. Однако в отдельных случаях оценка оказывается прямо противоположной: особенно в отношении животных и птиц порой указывается, что дикие виды не только сильнее и выносливее, но и красивее домашних. Так, описывая опыты своего соотечественника по одомашнению диких уток, Дарвин отмечает: «После третьего поколения его утки утрачивали изящную осанку дикого вида и начинали приобретать походку обыкновенной утки» (Дарвин 1941: 200). Другие подобные эксперименты показали, что рожденные в неволе от дикой утки утята болели, если их пускали плавать в холодной воде, и это странное явление известно и для утят обыкновенной домашней утки» (Там же). В последнем случае очевидна параллель с изнеженностью европейцев по сравнению с «дикарями», городских жителей по сравнению с крестьянами, элиты общества по сравнению с социальными маргиналами – мотив, встречающийся уже в «Опытах» Монтеня, но вышедший на первый план с конца XVIII века в свете идей Руссо.

Викторианская мода (как и в целом идеология раздельных сфер) привнесла в эту устойчивую схему гендерное измерение: «естественная» хрупкость женщин многократно увеличивалась в результате их домашнего заточения и заключения в громоздком, стискивающем тело наряде. Символом рестриктивности женской моды этого времени, безусловно, является корсет, косвенный намек на который содержится и в «Изменении животных и растений в домашнем состоянии». Любопытно, однако, что, в отличие от позднейших комментаторов, писавших о деформации внутренних органов женщины из-за производимого корсетом постоянного сдавливания, Дарвин, со ссылкой на неназванных медицинских авторитетов своего времени, указывает на изменения в мышцах, естественную функцию которых берет на себя корсет: «Врачи полагают, что ненормальная форма позвоночника, столь обычно наблюдаемая у женщин высших классов, вызывается тем, что прикрепленные к позвоночнику мышцы не имеют достаточного упражнения. То же происходит и у наших домашних кур; они очень мало пользуются своими грудными мышцами, и из двадцати пяти грудин, исследованных мною, лишь три были совершенно симметричны, десять искривлены в умеренной степени, а двенадцать были до крайности уродливы» (Там же: 197). Столь непосредственное отождествление «женщин высших классов» и домашних кур скорее редкость для текстов Дарвина, однако такие эксплицитные аналогии задают вектор интерпретации, позволяющий прочитывать в подобном ключе и те пассажи, где параллель не проводится напрямую – и далее мы увидим, как читатели Дарвина настойчиво это делают. Так, наблюдение Дарвина, что в высшей степени декоративные испанские, польские и гамбургские куры утратили инстинкт высиживания» (Там же: 182), будет незамедлительно подхвачено Элайзой Линн Линтон в ее очерках о «современной девушке» и о «модной» матери, не способной думать ни о чем, кроме нарядов и развлечений.

Если естественный отбор, по Дарвину, сохраняет только полезные приспособления и в этом смысле действует «в интересах» животных, то селекция зачастую имеет противоположный эффект: «так как сила отбора будет направляться по желанию человека, а не ради блага самой птицы, то все накопленные уклонения будут, несомненно, носить ненормальный характер, в сравнении с строением голубей, живущих в естественном состоянии» (Там же: 147). К концу XIX столетия, на волне, с одной стороны, движения за права животных, а с другой, растущей «моральной паники» по поводу вырождения цивилизованного мира, все чаще будут звучать голоса, объявляющие селекцию безусловным злом, однако для Дарвина это, конечно, было не так. Допуская порой в отношении рассматриваемых явлений моральные и эстетические суждения (в основном весьма характерные для его времени и социального круга), Дарвин в первую очередь стремился выявить и проанализировать закономерности природных явлений, понимаемых им как объективные, нейтральные с нравственной точки зрения данности.

В этом смысле появление и исчезновение видов, усложнение и упрощение строения живых организмов для Дарвина были во многом равнозначными феноменами, иллюстрирующими одни и те же законы. И даже крайности, к которым могла приводить селекция, рассматривались как направленный определенным образом результат действия природных принципов: «Ошибкой будет сказать, что человек „вмешивается в дела природы“ и производит изменчивость. Если человек бросит кусок железа в серную кислоту, то, строго говоря, нельзя сказать, что человек делает сернокислое железо: он только дает избирательному сродству вступить в действие. Если бы организованные существа не обладали присущей им склонностью к изменениям, то человек не мог бы ничего сделать» (Там же: 27–28). Абсолютизация законов природы и помещение человека внутрь природного мира, в качестве его органичной части, не отличающейся существенным образом от других живых существ, позволяли Дарвину видеть в моде также своего рода «естественный» феномен. Как мы увидим в следующем разделе, подобная «натурализация» одежды, в первую очередь в контексте полового отбора, станет ключевым элементом интеллектуального наследия Дарвина, воспринятым науками о человеке второй половины XIX – начала XX века.

Узнать подробнее о книге можно на сайте издательства

Прокомментируйте первым

Автор поста открыл его для чтения, но комментировать могут только зарегистрированные участники Альянса x Beinopen.
Что такое Альянса x Beinopen

Если вы хотите вступить в Альянс и готовы рассказать профессиональному сообществу о своем бизнесе или проекте, оплатите годовое участие в Альянсе
Оплатить оргвзнос


Войти  или  Оплатить